В этот день, 9 сентября 1825 года, А. С. Грибоедов писал из Симферополя: «…Мне невесело, скучно, отвратительно, несносно...». Приведённые слова являются первыми отзвуками так называемой крымской «ипохондрии» классика, а цитируемое письмо С. Н. Бегичеву – уникальным документом, позволяющим лучше понять её подлинную сущность.
Степан Никитич Бегичев в зрелые годы (из книги "А. С. Грибоедов в портретах ..."). |
По словам ученого, еще в Киеве, то есть почти в самом начале своего путешествия, Грибоедов был перехвачен радикалами из Южного тайного общества, которые могли склонять его к участию в подготовке цареубийства уже летом-осенью 1825 года. Писатель же, предвидя крах заговора, отверг предложения декабристов и погрузился в глубокую депрессию, осознав «себя вне надвигающихся революционных событий». Вот почему М. В. Нечкина убеждена в такой последовательности фактов: «Сначала киевское свидание, потом страшный приступ тоски с мыслью о самоубийстве».
Однако данное предположение явно противоречит всем известным на сегодняшний день первоисточникам и – главное – тому настроению Грибоедова, которое в них отражено. Так, в путевых заметках литератора, описывающих его жизнь на полуострове с 24 июня по 12 июля 1825 года, отсутствует даже легкий оттенок грусти либо отчужденности. Напротив, их текст показывает, что в означенные дни писатель был исполнен творческих сил и внимателен ко всему, что окружало его в дороге. Подтверждением тому служат и строки из его первого крымского письма за 9 июля 1825 года: «Очень доволен моим путешествием».
Среди аргументов, традиционно используемых для подтверждения выводов М. В. Нечкиной, в литературе о путешествии 1825 года (в основном, краеведческой) принято указывать на воспоминания русского поэта и путешественника А. Н. Муравьева. В своих записках последний не только рассказывал о том, как встретил Грибоедова в Симферополе, но также подчеркивал, что в это время известный драматург был «недоступен для всех». Однако данные свидетельства не могут подтверждать идеи советского академика, поскольку Муравьев оказался в Крыму «в августе» 1825 года, а с писателем-дипломатом познакомился чуть позже: «Это было осенью 1825 года». Следовательно, оба литератора встретились не в начале, а в конце грибоедовского странствия по Крыму.
В записках Муравьева, что немаловажно, говорится не об одной, а о нескольких встречах с Грибоедовым. «…Я уже видел часть Южного берега, не находя себе отголоска в равнодушных людях, меня окружавших, когда я познакомился с ним в Симферополе. Мы поехали вместе на Чатырдаг», – пишет автор воспоминаний сначала. И далее: «В Бахчисарае я опять свиделся с Грибоедовым; после очаровательной прогулки в Чуфут-Кале я долго беседовал с ним ночью». В приведенных цитатах автор «Горя от ума» не выглядит мрачным и замкнутым. Напротив, литераторы кажутся вполне довольными знакомству друг с другом: общие увлечения, ночные беседы, прогулки, совместные выезды придают их времяпрепровождению самый беззаботный вид. Выходит, что в описываемый Муравьевым период (а в его заметках, бесспорно, не могут подразумеваться ни июльские, ни тем более июньские дни) Грибоедов был все еще далек от «ипохондрии».
Генерал М. Ф. Орлов, также видевший драматурга на Юге, писал 19 июля 1825 года: «Грибоедов без ума от Крыма». Может ли такая формулировка отражать эмоции человека, задумавшего уйти из жизни ввиду своего отказа выполнить тайные предписания революционного сообщества? Вряд ли. Как не может потерять голову от местных видов и тот, кто охвачен тоской либо мыслями о государственном перевороте, готовящемся на его глазах. Напротив, со слов Орлова явствует, что вплоть до середины июля 1825 года Грибоедов пребывал именно в том бодром расположении духа, которое прослеживается в его дневнике и в симферопольском письме за 9 июля.
Не заметил напряжения в драматурге и П. П. Свиньин, прибывший в Крым 3 августа 1825 года. В частности, он вспоминал, что Грибоедов «весьма часто посещает из Симферополя высочайшую гору Тавриды» и даже рекомендует делать это всем остальным, «ибо в хорошую погоду весь полуостров виден с нее как на блюдечке». В этих словах также нет зримых указаний на то, что в описанный период автор «Горя от ума» искал уединения и был погружен в мучительные раздумья о крахе предстоящего мятежа.
Если до 9 июля (либо же до конца августа) 1825 года Грибоедов не страдал из-за принятого решения отказаться от участия в подготовке заговора и не замыкался в себе, его душевный покой был нарушен уже в Крыму – но никак не до приезда на полуостров.
Уже В. П. Мещеряков предполагал, будто переживания, овладевшие писателем во время поездки, возникли именно «после киевской и крымской встреч» с зачинщиками восстания. Как видно, ученый допускал, что мотивы рассматриваемой «ипохондрии» связаны еще и с крымским этапом странствия 1825 года, тем самым дополняя М. В. Нечкину и ее вывод о киевских истоках данного чувства. Исследователь тоже связывал означенные причины с окружением Грибоедова на Юге, но в отличие от советского академика фокусировал свое внимание еще и на лицах, якобы встреченных литератором в Крыму, – а именно, на Мицкевиче и Ржевуцком. Однако, как было показано выше, вплоть до 9 июля 1825 года русский драматург вовсе не был мрачен – напротив, именно в эти дни он все еще находился в хорошем расположении духа. Значит, и утверждения о том, что его крымские тревоги были следствием июньского свидания с польскими революционерами в Артеке, также нельзя признать обоснованными.
Итак, Нечкина и Мещеряков заблуждались, относя тональность грибоедовских строк к итогам встреч писателя с заговорщиками. Насколько же близкими к истине оказались такие версии, в которых рассматриваемая «ипохондрия» не связывается с деятельностью тайных обществ?
А. Н. Веселовский полагал, что состояние Грибоедова на Юге, помимо прочего, инспирировал запрет на сценическую постановку «Горя от ума». П. А. Дегтярев утверждал, что автор бессмертной комедии болезненно воспринимал «неустроенность тогдашней общественной жизни, видел зло, но не знал способов борьбы с ним». Д. И. Киреев объяснял внутренний разлад писателя его классовой принадлежностью и видел в них лишь отражение «пессимизма как общественного явления» среди русских интеллигентов. П. С. Коган связывал «чувство неудовлетворенности» литератора с ранимостью его художественной натуры и желанием противопоставить себя людям, скрывшись от них в уединении. Н. А. Попов – с тягостными раздумьями из-за утерянной возможности возглавить революционное движение. А. М. Скабичевский писал, что похожие ощущения переживались драматургом каждый раз «по мере приближения к югу и месту службы» на Кавказе. А В. И. Филоненко считал их следствием общей разочарованности великого мастера или «тогдашнею жизнью или жизнью вообще».
Все приведенные версии, несмотря на кажущуюся убедительность, характеризуется одним существенным недостатком. В них не объясняется, почему Грибоедов, имея столь веские причины для расстройства, не выглядел мрачным вплоть до осени 1825 года, впервые испытав сильный приступ душевного смятения именно в сентябре и именно в Крыму. Попытки решить этот вопрос предпринимаются в тех исследованиях, где состояние литератора рассматривается в свете чисто крымских обстоятельств.
В частности, Н. К. Пиксанов видел в грибоедовской «ипохондрии» проявление сложной душевной драмы автора, вызванной досадным контрастом его «великих ожиданий [от своего художественного поиска на Юге – С. М.] с действительностью». Краевед И. И. Петрова объясняла переживания драматурга общей усталостью от поездки, бытовой неустроенностью, полной невозможностью «настроиться на литературную работу» в пути и нежеланием писателя возвращаться на Кавказ. Наконец, считается, что мысли о самоубийстве могли преследовать Грибоедова из-за его пребывания в тех уголках полуострова, которые относятся к особой зоне вселенской энергетики и вызывают у творческих людей острое «чувство агональности». Но работа с источниками позволяет усомниться в правомерности и этих предположений.
«Друг и брат, – писал Грибоедов своему бывшему сослуживцу С. Н. Бегичеву 9 сентября 1825 года. – Твои 1,500 р. я получил еще перед исходом прошедшего месяца. Объяснить тебе вполне благодарности я не умею; без тебя мой корабль остался бы на мели». Вот почему И. И. Петрова отмечала, что, покидая Крым, писатель мог быть мрачным и «от безденежья, наконец».
Отсутствие средств, разумеется, не могло не беспокоить Грибоедова. Однако здесь следует учесть два ключевых обстоятельства. Во-первых, драматург, как явствует из его собственных признаний, по обыкновению был сдержан в своих потребностях. «…Презираю деньги, достаток, богатство», – писал он 10 июня 1825 года, то есть всего за два месяца до первых симптомов душевного напряжения. Во-вторых, «1,500 р.» были отправлены Бегичевым в Крым именно по просьбе Грибоедова, высказанной в письме за 9 июля 1825 года: «Если тебе полторы тысячи не сделают разницы, поделись со мною». Но, как удалось выяснить прежде, именно в этом месяце писатель все еще находился в хорошем расположении духа, резкое ухудшение которого как раз приходится на сентябрь – то есть на время, когда материальная проблема, казалось бы, уже была им решена (благодаря поддержке товарища). Ведь из письма за 9 сентября 1825 года следует, что искомые полторы тысячи рублей Грибоедов получил «перед исходом прошедшего месяца», то есть примерно в двадцатых числах августа – значит, его настроение, как и настроение любого путника, испытывающего крайнюю нужду, наоборот, должно было улучшиться. Оно же, как известно, вовсе не было таковым в сентябре – из чего следует, что внезапный приступ «ипохондрии», пережитый литератором на Юге, вряд ли был связан именно с денежными трудностями.
Другая (весьма популярная в научно-критической литературе) идея о том, что истоком грибоедовских тревог мог оказаться творческий кризис автора, восходит к следующим словам из письма за 9 сентября 1825 года: «Ну вот почти три месяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал». И далее: «Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? право, для меня все еще загадка. – Что у меня с избытком найдется что сказать: за это ручаюсь, от чего же я нем? Нем как гроб!!». Эту фразу Грибоедов оканчивает двумя восклицательными знаками, будто подчеркивая всю глубину собственных откровений. Вместе с тем, представляется, что они едва ли могут свидетельствовать о творческом характере писательского уныния.
Приведенная цитата действительно указывает на то, что на полуострове Грибоедов неоднократно пробовал взяться за перо. По мнению академика Пиксанова, его безрезультатные попытки испробовать свои творческие силы на Юге мотивировала исполинская «программа гения», вынуждавшая литератора ждать от себя «подлинно великих созданий» после головокружительного успеха «Горя от ума». А в указанных строках из его симферопольского письма впервые «сказалась тревога за свое дарование», которая с удивительной силой «пригнетала поэта к отчаянию». Как видно, данный вывод Н. К. Пиксанова (что характерно, не только не поддерживаемый, но также долго и не замечаемый советскими литературоведами, отдававшими явное предпочтение соответствующим идеям М. В. Нечкиной), имеет некоторые основания. Вместе с тем, отдавая должное той серьезной работе, которая была проведена ученым при изучении генезиса и развития «душевной драмы» Грибоедова, не со всем можно согласиться и здесь.
Справедливым кажется следующее заявление В. П. Мещерякова, высказанное исследователем в подтверждение собственных (как уже было доказано прежде, не всегда обоснованных) выводов: «Не похоже, что тоска напала на Грибоедова потому, что не пишется». И далее: «Все-таки Александр Сергеевич не юный восторженный поэт, готовый пустить пулю в лоб, коль скоро не слагаются задуманные строки». Действительно, волнение, которое пережил драматург на Юге из-за творческих неудач (как наверняка испытал бы его любой художник, оказавшийся в подобных обстоятельствах), вовсе не обязательно могло привести его именно «к отчаянию».
Более того, самые острые проявления этого чувства в письме за 9 сентября 1825 года, выраженные словами «невесело, скучно, отвратительно…», относятся совсем к другим рассуждениям Грибоедова, следующим после его признаний в творческом бессилии. «Еще игра судьбы нестерпимая: весь век желаю где-нибудь найти уголок для уединения, и нет его для меня нигде. Приезжаю сюда, никого не вижу, не знаю и знать не хочу», – сокрушается автор. Далее он пишет: «…Ворвались ко мне, осыпали приветствиями, и маленький городок сделался мне тошнее Петербурга. Мало этого. Наехали путешественники, которые меня знают по журналам: сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, веселый человек». И еще: «Тьфу, злодейство! да мне невесело, скучно, отвратительно, несносно...».
Наконец, воспоминания Грибоедова о встречах с местными обывателями и путешественниками начинаются с абзаца, то есть структурно отделены от предыдущих откровений, посвященных его попыткам заняться творчеством. К тому же эти воспоминания начинаются фразой: «Еще игра судьбы…». Автор пишет «еще» в смысле ‘а также’, ‘к тому же’, явно дополняя цепочку своих описаний новой картиной из жизни в пути, но никак не объясняя первый эпизод (о неудачных попытках взяться за перо) вторым (вынужденным общением с уездной публикой) и, видимо, не вкладывая в их последовательность никакой причинно-следственной связи. Вот почему сомнительной кажется идея краеведа Петровой о том, что «суета ненужных подчас посещений и знакомств» на Юге во многом помешали будущему классику творчески самовыразиться.
В середине того же письма (за 9 сентября 1825 года) сам Грибоедов действительно заявлял: «…Остановки, отдыхи двухнедельные, двухмесячные для меня пагубны, задремлю либо завьюсь чужим вихрем, живу не в себе, а в тех людях, которые поминутно со мною, часто же они дураки набитые». Но каков истинный смысл этих слов, пока не совсем ясно. Ведь если драматург все же вкладывал в них конкретное значение и действительно связывал неудачи своих литературных опытов с крымским окружением, то вряд ли бы стал уязвлять себя вопросом: «Умею ли писать?», – и точно бы не терялся в догадках, спрашивая у С. Н. Бе- гичева: «…От чего же я нем?». Вот почему кажется, что, испытывая муки творчества, Грибоедов, хотя и не думал о самоубийстве по этой причине, все же пытался найти им любое оправдание. Следствием такого поиска и явились подразумеваемые И. И. Петровой откровения писателя о «тех людях, которые поминутно» отвлекали его от художественной деятельности на Юге.
Показательно ввиду данного заключения выглядят строки, которые следуют в тексте цитируемого письма сразу же вслед за фразой со словами «невесело, скучно, отвратительно…». Вот они: «И то неправда, иногда слишком ласкали мое самолюбие, знают наизусть мои рифмы, ожидают от меня, чего я может быть не в силах исполнить». Упомянутый ранее поэт Муравьев также вспоминал, что Грибоедову «приятно было видеть, до какой степени его комедия была у всех на устах». Выходит, что в губернском центре автору нашумевшего «Горя от ума» было вовсе не так уж «несносно». А значит, высказанная прежде идея о том, что местная публика вряд ли могла раздражать писателя настолько, чтобы помешать реализации его творческих планов, находит свое очередное подтверждение. Более того, в письме за 9 сентября 1825 года литератор сам признается, что «не в силах исполнить» многое – и крымское окружение, как видно, здесь вовсе ни при чем.
Любопытными кажутся еще два предложения из рассматриваемого текста: «Подожду, авось придут в равновесие мои замыслы беспредельные и ограниченные способности». И далее: «Сделай одолжение, не показывай никому этого лоскутка моего пачканья; я еще не перечел, но уверен, что тут много сумасшествия». Эти слова, по всей вероятности, указывают на то, что провал грибоедовских замыслов на Юге не был следствием лишь внешних обстоятельств (встреч, знакомств и пр.). Во всяком случае, драматург считал, что истоки его творческого бессилия в действительности были обусловлены непосредственно личностью творца и спецификой авторского дарования. Что же касается упомянутого в письме «сумасшествия», то его, по-видимому, «много» именно в попытках будущего классика переложить ответственность за свои проблемы на окружающих.
Суммируя изложенное, надлежит признать следующее. Во-первых, начальные абзацы в письме Грибоедова за 9 сентября 1825 года, вероятнее всего, уже в понимании самого автора не имели той причинно-следственной обусловленности, которую в них привыкли вкладывать исследователи. Напротив, эти фрагменты, разные по своей идее, лишь отражают некоторые трудности, с которыми путник столкнулся в дороге. Поэтому безрезультатные усилия взяться за перо здесь упоминаются сначала, а неудачная попытка насладиться долгожданным одиночеством, едва ли связанная с творческим кризисом Грибоедова, в конце. Во-вторых, отзыв литератора о его крымском окружении вряд ли носят объективный характер: в них слишком много личного, субъективного для того, чтобы опираться на них так, как, например, И. И. Петрова. И в-третьих, не похоже, что фрагменты симферопольского письма от 9 сентября 1825 года, в которых описываются впечатления драматурга от пребывания в губернском центре, вообще как-то связаны с его последующими заявлениями о сумасшествии и самоубийстве.
Литература:
Минчик С. С. Грибоедов и Крым. Симферополь, 2011. С. 74–82.
Комментариев нет:
Отправить комментарий